Дунаев - Вера в горниле сомненийДополнительные материалы / Дунаев - Вера в горниле сомненийСтраница 114
Не касаясь иных примеров обращения Фета к поэтическому выражению религиозных движений души, завершим эти краткие заметки указанием на фетовское осмысление молитвы Господней:
Чем доле я живу, чем больше пережил, Тем повелительней стесняю сердца пыл, Тем для меня ясней, что не было от века Слов, озаряющих светлее человека: "Всеобщий наш Отец, Который в Небесах. Да свято имя мы Твое блюдем в сердцах, Да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, как в небесах, так и в земной юдоли. Пошли и ныне хлеб насущный от трудов, Прости нам долг: и мы прощаем должников, И не введи Ты нас, бессильных, в искушенье, И от лукавого избави самомненья".
В композиции этого стихотворения сразу узнаётся пушкинское "Отцы пустынники и жены непорочны .". Вначале идёт своего рода предисловие, где говорится об отношении поэта к молитве, а затем в переложении та же тема развивается в неявной форме, с некоторыми отступлениями от канонического текста, в которых и угадывается поэтический комментарий. В переложении Фета, признаем, важных отступлений от молитвы нет, различия же вполне объяснимы особенностями версификации. Не упустим небольшого, но красноречивого добавления в самом конце.
В молитве:
" .но избави нас от лукавого" (Мф. 6,13).
У Фета:
"И от лукавого избави самомненья".
Вот уже высказалось понимание самого поэта, не для всех обязательное (точнее, для всех необязательное), да и несколько сужающее смысл молитвенной просьбы, хоть и не слишком: ибо гордыня, от которой молит избавить поэт, дьявольское же порождение в душах наших. Пушкин, как помним, от той же гордыни (в иной форме — любоначалия) сугубо молил очистить его душу.
Заключим под конец: вполне оригинальный в своей лирической дерзости, Фет в религиозных поэтических опытах часто следует (хотя не вполне открыто, не явно) своим предшественникам. Как будто опасается оказаться на этом поприще слишком самостоятельным. Или это непреднамеренно?
Популярность (употребим противо-поэтическое словечко) поэзии Аполлона Николаевича Майкова (1821 — 1879) несправедливо ниже масштаба его дарования.
Духовная лирика его прекрасна:
Дорог мне перед иконой В светлой ризе золотой, Этот ярый воск возжённый Чьей неведомо рукой. Знаю я: свеча пылает, Клир торжественно поёт — Чьё-то горе утихает, Кто-то слезы тихо льёт, Светлый ангел упованья Пролетает над толпой . Этих свеч знаменованье Чую трепетной душой: Это — медный грош вдовицы, Это — лепта бедняка, Это . может быть . убийцы Покаянная тоска . Это — светлое мгновенье В диком мраке и глуши, Память слёз и умиленья В вечность глянувшей души .
Достоевский об этих стихах писал в письме Майкову: " .бесподобно. И откуда Вы слов таких достали! Это одно из лучших стихотворений Ваших ."
Вообще и похвальных, и восторженных отзывов о поэзии Майкова было предостаточно. Белинский сопоставлял его стихи с пушкинскими, Плетнёв ставил Майкова "побольше Лермонтова", Некрасов и Чернышевский в 1855 году говорили о Майкове как о поэте, равного которому "едва ли имеет Россия", Дружинин находил "поэтический горизонт" Майкова обширнее, нежели у Тютчева, Фета и Некрасова. Мережковский утверждал, что "после Пушкина никто ещё не писал на русском языке такими неподражаемо-прекрасными стихами".
Поэтому под "непопулярностью" поэзии Майкова нужно подразумевать историческую судьбу его наследия, особенно в советское время. За исключением нескольких хрестоматийных стихотворений о русской природе ("Весна", "Сенокос", "Летний дождь", "Ласточки") — всё, созданное Майковым, то, чем восхищались ценители XIX века, русскому читателю неизвестно. И это движение к забвению началось при жизни Майкова и по его вине. Сначала на него возлагали, не без некоторого основания, надежды самые прогрессивные литераторы за близость его принципам "натуральной школы", за демократичность поэзии. Позднее передовые же критики (Добролюбов, в частности) осуждали его за "измену". Ещё позднее — "реакционный" "Гражданин" причислил Майкова к "реальной силе в противодействии революционному движению"':
Что ж! истинный поэт преодолел узкие рамки того, чем его хотели бы ограничить Белинский или Добролюбов. Он, в отличие от них, полагал, что хлеб насущный есть прежде всего — духовный: